Кристофер Прист - Лотерея [Подтверждение]
Я начал писать, нимало не подозревая о связанных с этим трудностях. Во мне горел энтузиазм ребенка, впервые получившего коробку цветных карандашей, энтузиазм буйный, безбрежный и абсолютно беззастенчивый. Позднее все это, конечно же, изменилось, но в тот вечер я работал с невинной, чуждой рефлексии энергией, буквально выплескивая поток слов на бумагу. Захваченный и опьяненный новым для себя занятием, я часто перечитывал напечатанное, вносил от руки поправки и выписывал на полях новые, только что пришедшие в голову мысли. Уже тогда во мне бродило некое смутное недовольство, однако я его игнорировал, упиваясь ошеломляющим ощущением свободы, удовлетворения. И то сказать, мне впервые приходилось вводить себя в мир!
Я лег позднее обычного, но все равно долго не мог уснуть и только ворочался в спальном мешке с боку на бок. Утром я торопливо позавтракал и вернулся к прерванному повествованию, забыв и думать о незавершенном ремонте. Моя творческая энергия все так же била ключом, напечатанные страницы сходили с валика машинки сплошным, неудержимым, как мне казалось, потоком. Закончив очередную, я бросал ее куда попало на пол, внося в свое творение временный, легко устранимый хаос.
А потом все вдруг застопорилось.
Это случилось на четвертый день, когда вокруг стола валялось уже свыше шестидесяти готовых листов. Каждый из них был знаком мне до мельчайших подробностей, так страстно стремились они быть написанными, так часто я их перечитывал. В том, что не было еще написано, что лишь виделось впереди, горело то же стремление воплотиться. У меня не было и тени сомнения, что последует дальше, что останется несказанным. И вот при всем при том я запнулся на полуфразе и не мог продолжать.
Казалось, я насухо исчерпал свой метод повествования. Внезапно обострившееся чувство ответственности заставило меня усомниться и в том, что было уже сделано, и в том, что я собирался сделать в дальнейшем. Я просмотрел наугад несколько страниц, и все в них показалось мне наивным, болтливым, банальным и скучным. Я заметил отсутствие знаков препинания и уйму орфографических ошибок, заметил, что по многу раз повторяю одни и те же слова; даже те суждения и наблюдения, которыми я особо гордился, стали казаться мне очевидными и мало относящимися к делу.
Я видел, что все в этой торопливой писанине из рук вон плохо, и сгорал от стыда за собственную неполноценность.
Оставив на время сочинительство, я начал искать выход своей энергии в будничных, прозаических работах по дому. Закончив окраску одной из верхних комнат, я сразу перенес туда все свои вещи, включая матрас и спальник; отныне моя белая комната станет писательским кабинетом и ничем кроме. Затем пришел нанятый Эдвином водопроводчик, он начал приводить в порядок гремучие трубы и устанавливать бойлер; я же использовал это время, чтобы трезво обдумать свои просчеты и учесть их, составляя планы на будущее.
До этого момента я писал, полагаясь исключительно на свою память. Стоило бы, конечно же, поговорить с Фелисити и, если повезет, заполнить с ее помощью некоторые пробелы в моих детских воспоминаниях. К сожалению, этот вариант полностью отпадал, потому что наши с ней отношения давно превратились в сплошную вереницу ссор, самая последняя из которых и самая яростная случилась совсем недавно, вскоре после смерти отца. Вряд ли она воспылает сочувствием к тому, чем я тут занимаюсь, да и вообще — это же мое повествование, мое и только мое, я не хотел смотреть на прошлые события чужими глазами.
Вместо этого я позвонил ей и попросил прислать альбомы с семейными фотографиями. Фелисити забрала себе большую часть отцовских вещей, включая и все старые снимки, но, насколько я понимал, они ей были не слишком нужны. Можно не сомневаться, что сестрица изумилась моей неожиданной просьбе — при нашей последней встрече, после похорон, я сам отказался от этих альбомов, — однако виду не подала и обещала мне их прислать.
Тем временем водопроводчик ушел, и я вернулся к пишущей машинке.
На этот раз после перерыва я подошел к делу гораздо серьезнее и основательнее. Мне стало ясно, что нельзя писать все подряд, без разбора.
Память весьма ненадежна, не говоря уж о том, что детское восприятие событий зачастую искажается внешними воздействиями, совершенно незаметными для самого ребенка. Детям не хватает перспективы, их кругозор предельно узок, а интересы — эгоцентричны. Большую часть пережитого они воспринимают в интерпретации своих родителей. Их внимание неразборчиво и с равной вероятностью останавливается как на важных, так и на пустяковых вещах.
Следует к тому же сказать, что плоды моей первой попытки представляли собою не более чем набор кое-как соединенных фрагментов, в то время как теперь я хотел рассказать связную историю, рассказать таким образом, чтобы она имела вполне определенную форму, рассказать в соответствии с заранее составленным планом.
И тут почти сразу мне открылась основная сущность того, что я хотел написать.
Как и прежде, главным и единственным предметом моего повествования буду я сам: моя жизнь, мои впечатления, мои надежды, мои разочарования, моя любовь. Однако при первой попытке я промахнулся в том, что описывал эту жизнь в хронологическом порядке. Я начал с самых ранних своих воспоминаний, намереваясь взрослеть на бумаге в точном подобии тому, как взрослел я в реальной жизни. Теперь я видел, что следует быть более изобретательным.
Чтобы разобраться с собой, мне следовало относиться к себе более объективно, изучать себя примерно таким же образом, как изучается герой в романе. Описанная жизнь не идентична реальной. Жить — не искусство, в то время как описывать жизнь — искусство. Жизнь — это серия случайностей, взлетов и падений, плохо запомненных и неверно понятых, серия преподанных, но лишь в малой степени воспринятых уроков.
Жизнь безалаберна, у нее нет формы, нет сюжета.
На протяжении всего детства мир вокруг тебя полон тайн. Они являются тайнами лишь потому, что никто их толком тебе не объяснил, либо из-за малости твоего опыта, но все равно остаются в памяти тайнами, потому что будоражили твое воображение. Потом, когда ты повзрослеешь, придут простые и очевидные объяснения, однако они бессильны что-нибудь сделать, потому что скучны, лишены присущей тайнам привлекательности.
Так что же вернее — воспоминание или факт?
В третьей главе моего второго варианта я начал описывать случай, идеально иллюстрирующий эту дилемму. Случай связан с дядюшкой Вильямом, старшим братом моего отца.
Я прожил значительную часть своего детства, ни разу не увидев Вильяма, или Билли, как его называл отец. Над именем Билли всегда висело нечто вроде облачка: мать относилась к нему с нескрываемым неодобрением, в то время как для отца он был чем-то вроде героя. С ранних лет я слышал от отца рассказы о хулиганских проделках, в которых участвовали они с Билли. Билли всегда попадал в какие-нибудь неприятности и был большим специалистом по части розыгрышей и далеко не безобидных шуток. Мой отец вырос и стал успешным, уважаемым инженером, в то время как Билли раз за разом ввязывался в какие-то сомнительные дела: плавал на кораблях, продавал подержанные автомобили, торговал залежалыми излишками с армейских складов. Лично я не видел в этом ничего зазорного, однако мама придерживалась иного мнения.
И вдруг, как снег на голову, дядя Вильям появился в нашем доме, наполнив мою жизнь радостным возбуждением. Высокий и дочерна загорелый, Билли щеголял большими пушистыми усами и ездил в открытой машине со старомодным гудком. Он говорил, шикарно растягивая слова, и носил меня, визжащего от восторга, по саду вверх тормашками. Его большие ладони были покрыты жесткими темными мозолями, и он курил вонючую трубку. Его глаза видели очень далеко. Прогулка с ним на машине стала для меня головокружительным приключением, он вихрем проносился по проселочным дорогам и пугал полицейского, мирно крутившего педали велосипеда, трубными звуками своего гудка. Он купил мне игрушечный автомат, стрелявший маленькими деревянными пулями, и научил меня строить укромное убежище в ветвях дерева.
Затем он исчез так же неожиданно, как и появился, и меня отослали спать. Я лежал в своей комнате и слышал, что родители о чем-то спорят. Слов я не разбирал, но помню, что отец вдруг начал громко кричать и вышел, хлопнув дверью, и что потом мама заплакала.
Я не видел дядю Вильяма больше ни разу, и даже родители перестали его упоминать. Раз или два я пробовал спросить о нем, но родители ловко, как то умеют все родители и не умеют дети, уводили разговор куда-нибудь в сторону. Примерно через год отец сообщил мне, что Билли работает теперь за границей («где-то там, на востоке») и что вряд ли я снова его увижу. Голос его звучал как-то не так, что всколыхнуло во мне сомнения, но эти сомнения тут же улетучились — ребенком я был вполне простодушным и предпочитал верить тому, что мне говорят. Тем все и кончилось, но еще долго приключения дядюшки Вильяма за границей будоражили мою фантазию: с некоторой помощью от взапой читаемых мною комиксов я видел, как он взбирается на неприступные горы, охотится на диких зверей и строит железные дороги. Все это легко сопрягалось с тем, что я о нем знал.